В наш замечательный век электронных коммуникаций и сетевого общения, когда литература превратилась в информацию, а поэты и писатели в поставщиков этой самой информации, когда пользователи глобальной сети узнают обо всех литературных новинках практически мгновенно, если, конечно, знают, что именно нужно найти и узнать, когда зачастую бывает трудно услышать именно голос автора, а не его электронную версию, я рискнул выставить на суд читателя, прогуливающегося по запутанным закоулкам и ячейкам сетевой ойкумены, мою книгу стихотворений «Записки горожанина» и сетевой сборник «Постный модернизм».
Искренне надеюсь и даже верю, что делаю незряшное дело, публикуя на сайте как новые стихи, так и уже изданную книгу, которая увидела свет в июне 2012 года благодаря издательскому дому «Коло» и которую можно приобрести у издательства в «бумажном» варианте.
Юрий Макусинский
Это не город — это метафора Божия:
над мостовыми порхают в тумане прохожие,
лица как лики — на ангелов люди похожи,
мы с тобой — тоже.
Словно в сочельник рождественский чудо возможно:
белая ночь обнимает тебя осторожно,
западный ветер ласкает прохладную кожу,
крылья тревожит.
Только полетов сегодня не будет — отложим
чудо на время, и крылья почистим и сложим:
нам покидать этот город пока не положено —
нет подорожной.
Время настанет, замрет Петербург замороженный
в серых снегах — неопрятный и неухоженный,
грустные птицы потянутся к югу истошно,
и мы с тобой — тоже.
Как в юности меня ты позови
гулять с тобой по городу ночному,
мы встретимся у Спаса-на-Крови
или у пристани трамвайчика речного.
По площади пустынной мы пройдем,
но гулкие шаги не потревожат
атлантов, спящих крепко даже днем,
и лошадей на Штабе — спящих тоже.
Всю ночь, как часовые на посту,
от чужаков храня свои секреты,
мы простоим на Троицком мосту
в молчании — до самого рассвета.
С Петром Великим выпьем мы вина
под окнами Михайловского замка,
нас опьянят вино и тишина,
ты улыбнешься — призрачно нежна,
и страстным взглядом юной куртизанки
ты мне без слов признаешься в любви,
и я откликнусь. Только позови.
Когда и если ты не веришь в чудо,
которое приходит ниоткуда,
тогда открой окно в осенний сад,
где весело резвится листопад
и плещется загадочный и зыбкий,
словно кота чеширского улыбка,
над яблонями золотой закат.
Оставь усталость и смени наряд
на праздничный, и откупорь бутылку
любимого вина, румянец пылкий
твой нежный лик окрасит пусть, и яд
бесчувствия бесследно растворится
в улыбке радостной, и снова заискрится
надеждою твой утомленный взгляд.
За рекой — на Петроградской стороне
кто-то с берега платочком машет мне,
за Невой я не влюблялся никогда,
а в Неве — уже осенняя вода.
Холода. Теперь настали холода.
От тоски звенят мосты и провода.
И зовет меня влюбиться поскорей
желтый свет твоих заневских фонарей.
Быть весне на Петроградской стороне
без меня — курю тихонько в стороне.
Молодым я позавидую вполне:
проще им в меня влюбиться, но — не мне.
За Неву меня, признаюсь, не зовут.
За Невой — другие любят и живут.
Я как будто сплю и вижу в этом сне,
как бреду по Петроградской стороне.
Ну вот и сентябрь — пронзительный и скоротечный,
плетет по рябинам паук полимер бесконечный,
и плавится воздух — продукт технологии нано,
и социум жаждет нирваны в пластмассе обмана.
Лицо — этикетка на пластике плоского мира,
в глазах трафаретных лишь легкая вязкость эфира,
дисплейная правда ума красоту упрощает,
пластмассовый палец упорно на next нажимает.
Пластмассовый город живет по сценарию квеста:
налево пойдешь — опоздает на свадьбу невеста,
направо — ограбят, но это не страшно — играем!
С улыбкой стреляем, целуемся и умираем.
Ликует душа в безвоздушном пространстве игрушек:
беспечно возводит миры, безнаказанно рушит.
Серийный закат истекает пластмассовой кровью,
тиражная всходит луна над пластмассовой кровлей.
Пластмассовый ангел, послушный и даже покорный,
уныло сияет в искусственной мгле над собором.
Тяжелая ночь опустилась на город,
в квартире и в сердце — сиреневый холод,
тоскует со мною виниловый Гершвин —
он в нотах безгрешен.
Балтийская морось за окнами. Взвесью
колышется в воздухе серая плесень,
от чахлых эмоций в душе раздражение,
к себе отвращение.
На мокром стекле не твое отражение,
чужие глаза и чужие движения:
отчаянный Порги влюбляется в Бесс —
то с плачем, то без.
Не хуже когда-то, наверное, спела бы
небритая юность моя — черно-белая,
в залатанных джинсах и кедах худых,
в мечтах золотых.
Не плачь, если не суждено воскресение
забытым мелодиям и ощущениям,
беспечным надеждам и стильным химерам,
хипповым не в меру.
Прости мне свободу, что впрок мне не стала,
что ждать и любить ты меня перестала,
прости мне безумие юности пошлой —
всё в прошлом.
Пусть Гершвин грустит, от любви умирая,
и тянется нота — от рая до края,
и ежится память, забившись котенком
в потемки,
пусть сводит с ума твой мерцающий запах
в незрелых стихах и мелодиях слабых,
которые пел я когда-то девчонке
изящной и тонкой,
пусть в окна швыряет мне северный ветер
соленые слезы твои на рассвете —
я молча налью себе крепкого чаю,
разбавив печалью.
Когда допоет колыбельную Элла
и память ее повторит а cappella,
и сердце забьется так, словно я молод,
и ветер разгонит сиреневый холод —
осядет за окнами морось и мрак,
и хмурое солнце отверзнет свой зрак.
Мой Петербург! Не склонен я теперь
о красоте витийствовать часами,
отвык сорить бездумно словесами,
привык к молитве. Только ты не верь
заученным поклонам лицедея!
Но — верь, когда, от страха леденея,
в родной театр открываю дверь
и не вхожу — нет образа в идее,
нет света в слове, нет слезы в молитве,
нет главного — цветов в моей палитре
и нот в октаве. Я пою безгласно,
и силы трачу на слова напрасно.
Мой Петербург! Тобою лишь дышу,
пока по улицам торжественным брожу,
пока в моих глазах сияют звезды
твоих ночей, пока еще не поздно
в последней пьесе соло мне сыграть,
чтобы загубленные роли оправдать —
пред Судиею оправдаться грозным
в том, что творил и мыслил несерьезно,
и что посмел талант свой закопать.
Из ночи в ночь мне снится Петербург,
в саду Никольском — полковой оркестр,
и бравый мичман, мой старинный друг,
ведет к венцу тебя — мою невесту.
На вас глазеет весело окрестный
нарядный люд. Звонят колокола.
И в этот день весенний и воскресный
мучительно прекрасна ты была.
В остывшей памяти лишь пепел и зола,
и детской сказки грустные сюжеты,
о том, как рыцаря красавица ждала,
пока с врагами воевал он где-то.
Была война. Играли в бридж эстеты,
бомонд тонул в серебряных стихах,
курили опиум с блудницами поэты
и развлекали хамов в кабаках.
Но грянул гром! В отравленных мозгах
померкло небо и не стало света —
настала ночь: костры, толпа и страх,
бандиты, воры, финки и кастеты,
броневики, Керенский и советы,
и генерал Духонин — на штыках.
Из ночи в ночь кадеты и корнеты
бредут по снегу — босы и раздеты,
а пьяные матросы в них палят,
не целясь, из наганов. Наугад.
Мне снится мрачный зимний Петроград,
зарезанный шпаною бравый мичман,
твой новый дом, наряд твой неприличный
и твой манящий и голодный взгляд.
Разруха, голод, смерти трупный смрад,
чеканит шаг ночной отряд солдат,
их — ровно дюжина, их лица не видны —
безлик патруль апостолов войны.
В порту Констанца корабли гудят,
снуют торговцы, беженцы галдят,
пестрят цыгане, и за полцены
торгуют марафетом пацаны.
В Париже холодно от звонкой тишины
Сент-Женевье́в — слезами не омыта,
от холода цветами не укрыта
могила женщины моей, чужой жены.
Из ночи в ночь ко мне приходят сны
из прежней жизни, из страны забытой,
где молоды мы были и пьяны,
и беспробудно счастливы и сыты.
Я — эмигрант, но нет на мне вины
предательства, и до конца испита
мной чаша горькая, и нервы сожжены,
и вера в Господа параличом разбита.
Проснусь в слезах. За окнами видны
чужого праздника постылые картины,
чужие города чужой страны,
чужие дети, женщины, мужчины.
Я — эмигрант, забывший на чужбине
родной язык, молюсь по вечерам
чужим иконам на чужой латыни,
хожу в чужой — неправославный храм.
И пусть свой путь я выбираю сам,
но неизвестны мне пути Господни,
подняв глаза к далеким небесам,
я постигаю бездны преисподней.
Памяти А. Сидельникова
Стерлись в памяти красные строки
над хаосом ночных баррикад,
лишь убитые дни на дороге,
словно мертвые дети, лежат.
Стерлись в памяти черные лица
сумасшедшей и пьяной страны,
мы успели уже похмелиться,
научились за мертвых молиться,
избавляясь от чувства вины.
Стерлись в памяти горькие речи
и проклятия лютым врагам,
совесть больше уму не перечит,
и не нужно платить по долгам.
Притаюсь под крылом серафима,
чтоб не помнить, не видеть, не знать,
как умеет в ночи серо-синей
одержимая бесом Россия
нелюбимых детей убивать.
Под барабанный бой, под рев фанфар
шагали мы — и юные, и злые,
мелькали дни беспечно золотые,
и мир отцов был безнадежно стар.
Под барабанный ритм, под рев гитар
скитались мы по городам и весям,
и был наш бунт и праведен, и весел,
а мир отцов был бесконечно стар.
Под барабанный стон, под плач литавр
мы погибали на полях сражений,
и пожинали горечь поражений
вместо любви и почестей, и лавр.
Не лагерей или тюремных нар
мы удостоились, бунтуя без причины,
а юности бессмысленной кончины —
наш мир устал, он бесконечно стар.
И мы идем теперь под трубный зов
по выжженному миру — без отцов.
Перепуганный люд осаждает трамваи,
птицы мечутся в темных густых небесах,
разрывается с треском от края до края
беспросветная бездна — у всех на глазах.
И несет по проспектам безжалостный ветер
вековечную пыль наших пылких надежд,
бесполезных идей и речей многоцветье
изощренных лжецов и спесивых невежд.
Надвигается буря на город столичный,
полыхая мертвящим лиловым огнем,
малахитовый всадник, к ветрам безразличный,
правит строго на запад взбешенным конем.
А навстречу ему — только ветер и волны,
только рваное небо, да хлипкая хмарь,
но стремится, упрямой решимости полный,
из России в Европу державный дикарь.
Нас чужая война разлучает с иллюзией боли,
пережитой не нами. Мы спим на чужом языке —
смотрим сладкие сны и мечтаем о правде и воле,
продолжая любить натощак и бежать налегке.
Ты устал от погони — тебя не волнуют вопросы
толерантности речи и речи высоких чинов,
ты бесстрашно отстал от ватаги веселых, раскосых,
ненасытных волков, одуревших от праздничных снов.
Ты устал подвывать и плясать под шаблонные песни,
и молиться без проку за добрых, но бывших друзей,
ты устал воевать со страной за свои интересы,
научился не думать со злобной тоскою о ней.
Ты построил свой дом на шершавом отроге вулкана
и любуешься молча свинцовой охотской волной,
и приходят дожди, словно сны — из глубин океана,
проливаясь слезами над спящей больною страной.
Ночью вокзал как всегда многолюден,
воздух осенний, скользкий, как студень,
мерно колышется над головами
и поездами.
А на перроне из публики — бублик,
в дырке — старик, он «цыганочку» рубит!
Бубен — по кругу, жалобный рубль
падает в бубен.
Долго бубнили мы истины — всуе!
Девушка робко монетку мне сунет,
взмахом ресниц зачеркнет наши судьбы,
словно осудит.
Денег и времени нет и не будет!
Девушкам — деньги, а дедушкам — бубен,
чтобы плясали ночами в печали
степ на вокзале.
Я привык различать шаги,
пистолетом владеть и телом,
и чужие держать мозги
на учете и под прицелом.
В мире ночь — не видать ни зги,
от азарта отвисла челюсть:
хорошо, когда есть враги,
когда можно стрелять не целясь.
Хорошо, когда есть мечта
и патроны не отсырели.
Хорошо, когда темнота
загоняет людей в постели.
Наступает мой звездный час:
я крадусь по ночам безлюдным,
от врагов охраняя вас —
неподкупный и неподсудный.
Полночь. Хронос на колокольне
оборвал свой кандальный звон,
выпускает химер на волю
равнодушный ночной Вавилон.
На Московском вокзале людно —
скорый прибыл, спешит скорей
по перрону барбос приблудный
из столицы встречать гостей.
По проспектам снуют туристы,
шлюхи, нищие, богачи,
ловят ласковые таксисты
пассажиров в сырой ночи.
Горожане грешат умело
до утра в ночных кабаках,
где качаются лебеди белые
на высоких косых каблуках.
В подворотнях мелькают тени
и нерусская льется речь,
и устали замки и стены
наш ленивый покой беречь.
Темноокие дремлют инсулы,
Медный всадник во сне скрипит,
от усталости сводит скулы
у задумчивых кариатид.
К арматуре болтом прикрученный,
испуская ехидный писк,
в небесах, ко всему приученным,
бесполезный кривится диск.
Миражей распадается стронций
в недрах города, словно в печи,
под лучами рекламного солнца
замерзает бродяга в ночи.
Бывший старший библиотекарь
или бывший штабной стратег,
или спившийся старый лекарь —
одноразовый ищет ночлег.
И с подругой нетрезвою ужин
безвозмездный он делит с тоской,
а наутро уходит по лужам
навсегда — в тишину и покой.
Я крепко на ночь запираю дверь,
без слез рыдаю и от страха млею.
В каких богов ты веруешь теперь,
страна моя — безумная Халдея?
Плетешь хитро языческую ложь
устами лживыми волхвов и чародеев,
и жертвенный оттачиваешь нож,
пугая им растерянных плебеев.
Я от бессилия и ужаса немею,
когда пирует новый Валтасар,
а в осажденном городе звереют
разбойники, и буйствует пожар.
Уже на небе звезды леденеют —
исчислены и взвешены дела,
но веселятся новые халдеи,
пока их город не сгорит дотла.